Голодная смерть - Страница 3


К оглавлению

3

– Я об этом не говорю; я спрашиваю только: каким путем доходят до этого состояния?..

– Тоже от испуга… – нерешительно произнесла сестра студента, сельская учительница.

Это была одна из тех много думающих, но робких девушек, которые в редких случаях, и то вспыхнув от сознания неловкости, решаются произнести свое словечко.

Обыкновенная форма разговора этих натур такая: «Мне кажется… я думаю…» Начнет она – и тотчас замолчит. «Говорите же, что вы думаете?.. Говорите пожалуйста». – «Нет, я так… Я ничего не понимаю…» – «Что за вздор! как ничего не понимаете?.. Говорите, ради бога». – «Я думаю… Нет, я дура…»

И только после многих ободрительных слов, большею частию в ту минуту, когда уж и не ждут никаких от нее объяснений, она вдруг выскажется торопливо, кратко и верно.

Так было и на этот раз. Все присутствовавшие знали, что словечко, сказанное этой девушкой, не будет пустым, и разом налегли на нее с требованием сказать, что именно она думает, когда на замечание брата о том, что ему непостижимо, кого и чего можно так испугаться, чтобы морить себя голодом, мучить самым жестоким образом, вместо того чтобы пустить пулю в лоб, она ответила обычным порядком, то есть начала словами: «мне кажется», и кончила тотчас выражением: «нет, я так… я не понимаю…» После усиленных и всеобщих настояний из этого молчаливого существа было извлечено мнение, что с голоду умирают, испугавшись – «всех» и «всего…», то есть и себя и всего белого света: кроме этого, она сказала, что знала одного человека, который именно так и умер, и, поводимому неизвестно зачем, прибавила: «Он был крестьянин…»

– Ну, – перебил ее брат: – положим, это-то… уж ничего не значит…

– Нет, значит… Я знаю, что такое деревня и крестьянская жизнь… Ни для кого так не страшна действительность, как для крестьянина… В его жизни нет прикрас и снисходительности ни в чем… Все – от неба, которое хлынет градом, от земли, которая не уродит, до отца и брата, которые не пощадят его, если не будут сами пощажены, – все может раздавить его в мгновение…

– Ну, рассказывай лучше, – перебил брат. – Кто такой это твой знакомый… Рассказывай все обстоятельно…

Запинаясь и конфузясь поминутно, девушка рассказала одну очень простую историю, которую я и записал так, «как понял», не ручаясь за точность и подлинность выражений.

На Оке, в одной деревеньке, где останавливаются пароходы, на краю селения, много лет тому назад жила солдатка с маленьким сыном. Жили они у самого берега, в нищенской лачужке и в страшной бедности: ни кола, ни двора, ни куриного пера… Чем жила эта женщина? Некрасивая, худая и оборванная, ходила она на поденщину, на поденщину деревенскую, где гривенник за целый день – деньги громадные… Когда же приходили барки и заночевывали в деревеньке, в хибарке солдатки слышались гармония и песни: пели и веселились такие же, как она, нищие люди, бурлаки… Такие грехи солдатки, весьма понятные в ее положении и случавшиеся только ради ее крайней бедности, грехи, дававшие ей возможность только-только не умереть с голоду, однако ставились ей строгим деревенским крестьянством в вину и даже вредили ей в поденной работе…

Долгие годы билась она так, как рыба об лед, работая и голодая, гуляя с бурлаками и тоже голодая, и никогда не имела ни средств, ни времени ходить за своим ребенком. Рос он без всякого призора, голодный, буквально раздетый, вечно выброшенный на улицу: на улице ёрзал он, когда у матери пили и гуляли гости; на улице торчал, когда она где-нибудь мыла полы, или стирала, или работала какую-нибудь другую поденную работу. И тут и там он мешал, корявый, неуклюжий и совершенно дикий. Он мешал даже и в детской компании – его гнали прочь, потому что он всему завидовал и тянул к себе, а когда не давали, то ревел. Ни о чем никаких понятий он не имел: не было ни одного человека, который бы сказал ему слово. Всем было видно, что ни матери его, ни ему жить нечем. И вот жестокая русская действительность: ни в чьем внимании, ни в чьей заботе ни он, ни мать не занимали ни капельки места.

Никому не было жалко их, точно это – не люди, а гнилое, захудалое дерево, которому нечем жить и которое засохнет непременно. Эта жестокость имеет свои основания хотя уж в том, что всякий из крестьян живет в таких же условиях и твердо знает, как про себя, так и про других, что «если у него ничего нет, то никто ничего ему и не даст», никто ничем не поможет… Но об этом распространяться нечего долго… Словом, полное одиночество, одиночество необитаемого острова… Хуже! Что необитаемый остров! Необходимость пищи заставляет там думать, искать, наблюдать… Тут же и мысль не смела действовать, потому что обитавшие место люди взглядами, отношением говорили, что твое, мол, положение самое беззащитное; ничего у тебя нет, ничего не будет – и дело твое пропащее вконец. Слабая, едва-едва теплившаяся надежда, что вот, мол, воротится из полка отец, – одна только и то как неосуществимый сон, мелькала иногда у матери дикого ребенка и передавалась ему также в слабой, чуть-чуть слабой степени… Он, как и все его односельцы, уже ребенком маленьким, только начинающим ходить ребенком, знал, что ему надежды нет ни на что, что ему никто ничего не даст и что сам он ничто… Голая земля под ним и голый он сам на этой земле: вот его положение, средства, надежды – всё.

Как-то на лето приехали в деревню господа, очень долго жившие за границей и в столице. Тогда только что началось вполне выясненное теперь и очень смутное в ту пору стремление слития и проч. и проч. Поденщица попала к господам на работу и, как людям чужим, посторонним, за два, за три дня работы рассказала свое горемычное житье, все в подробности… Изумились, растрогались, сжалились, набавили целый рубль, дали мальчишке старые сапоги своего сына, накормили. Тонко наблюдателен голодный народ! И мать дикаря-мальчишки увидела, что надо пользоваться добротой господ: «подай барчуку лопаточку»… «повези колясочку»… «прогони собаку, видишь – барин пужается»… – стала она поминутно твердить своему неуклюжему волчонку.

3