Голодная смерть - Страница 5


К оглавлению

5

Повторяю, только мгновениями в сознании мальчика мелькало что-то похожее на уверенность, что он – не ничтожество, не бросовый ошметок… Да и трудно было укрепиться этой уверенности. Каждый день, исполнив амплуа «примера», Федюшка возвращался вечером в лачугу матери, в атмосферу все той же безысходной бедности, которая вынянчила его и вскормила. Каждый божий день ему представлялась необходимость убеждаться, что настоящее-то его существование – именно в этой лачуге, в этой бедности, одиночестве, а вовсе не там, где, хоть для примера, смотрят на него как на живое существо. Сознание, что он, Федюшка, – ничто, было так глубоко вкоренено в нем, так глубока была его уверенность в том, что он только для примера имеет право быть в другом мире, дышать другим образом, что даже некоторое развитие, некоторое понимание, приобретенное им в господском доме, он считал также принадлежащим не ему, а кому-то другим, чужим. Он, например, давно уже выучил, стоя за спиной господского барчука, не только азбуку, которой того учили, но склады, знал, как надо читать, но не мог бы прочесть ни строки, ни слова, так как все в нем твердило ему: это – не твое дело, это – дело чужих людей, не таких, как ты. Не знаю, как выразить и выяснить лучше это состояние: не яснее ли будет оно, если я скажу, что Федюшка смотрел на незаметно приобретаемое им развитие как на чужую собственность и не умел обращаться с этой собственностью… употребление которой могли знать только другие.

Но в редкие минуты, когда у него на низком маленьком лбу, закрытом редкими белыми шершавыми волосами, загоралась звезда радости, он вдруг, изумляя всех и сам изумляясь едва ли не более других, вдруг обнаруживал и узнавал, что он уж давно знает читать и что умеет прочесть слово в какой угодно книге… «Да он отлично знает читать!» – уже не как о кукле, а с явным удивлением произнесли однажды родители Миши, когда Федюшка, сам не помня и не понимая, что с ним делается, задыхаясь от радости, вдруг без ошибки промахал целую страницу и мгновенно доказал, что он в самом деле способней и умней господского Миши, что он в самом деле может на этот раз служить ему неподдельным примером. Но если бы Федюшку заставили читать самого, то есть делать свое, а не чужое дело (уметь читать – чужое дело), он бы спутался, все перезабыл, потому что самому ему суждена иная участь и на роду ему написано пресмыкаться в ничтожестве… И сознание этого постоянно бы мешало ему быть так же свободным в своем деле, как совершенно свободен он в чужом.

Однако развитие Федюшки, несмотря на его забитость, несмотря на то, что свою горемычную участь он с каждым днем мог различать яснее и яснее, шло да шло понемногу, и звезда во лбу, вопреки всяческим резонам, представляемым суровою действительностью, загоралась все чаще и чаще… Разгоралась она, несмотря даже на то, что, кроме горемычного существования, с некоторого времени на его пути стала новая беда: понемножку, с крайней деликатностью и гуманностью, ласковое обращение господ с Федюшкой начало изменяться в худую сторону… Нет ничего хуже, жесточе и неумолимей родительского сердца, раз оно тронуто за живое… А Федюшка не раз трогал его… Уж одно то, что он выучился читать, будучи куклой, раньше, чем настоящий Миша выучил азбуку, – уж это одно как обидело барыню и барина, несмотря на то, что для барыни сын ее был не настоящий, не тот, которого она желала. Едва только Федюшка оказался в самом деле Федюшкой, а не куклой для примера, тотчас проснулось родительское сердце и тотчас ожесточилось: сначала на судьбу, которая дала вовсе не того ребенка, какого следовало (тот бы заткнул за пояс всех этих Федюшек), потом на не настоящего ребенка, который ставит мать постоянно в неприятное положение, и, наконец, на Федюшку, который бог знает зачем тут толкается и только еще более делает неприятностей и так уж огорченной матери… Потом уж по особенной логике вышло так: Федюшка только мешал, и только от Федюшки Миша и не успел в ученье…

И отец Миши и мать одинаково сознавали, в те минуты, разумеется, когда Федюшка изумлял их появлением во лбу звезды, что он тут – лишний, что он мешает… Но так как они были люди совестливые и гуманные, то и не прогнали его, а продолжали пускать в хоромы, только деликатно давая заметить, что он, Федюшка, не бог знает что такое… «Не сбивай, пожалуйста… Ты, Федя, постоянно мешаешь… Ты видишь, Миша учится, а ты стучишь… Иди на улицу стучать…» – и т. д. Понемножку, по капельке, Федюшке стали доказывать совсем другое: то есть что он – вовсе не пример, и что он – мужик и неуч, и что настоящее место его вовсе не тут… Все это, разумеется, в высшей степени деликатно…

Но что поделаешь с раз начавшей разгораться во лбу звездой! Правда, и лоб-то этот был маленький, низенький, весь заросший по краям и сверху белыми шершавыми, как солома, волосами, и звезда-то в нем разгоралась редко, светила робко, робко… А все-таки, раз начав светить, стала светить, несмотря ни на что: ни на то, что горела она в лачуге, разрушавшейся все более и более, что перед ней была непроглядная тьма будущего и что ее застилали, кроме того, холодные тучи в виде холодного господского равнодушия…

И случилось с заморенным, обреченным на явную гибель существом нечто весьма странное, хотя случающееся на Руси именно в настоящее время с великим множеством простого народа… то есть он прямо от складов принялся за чтение книг, отвечающих самым настоятельным и насущным требованиям мысли… У господ не было ничего, кроме книг, которыми интересовалась тогда вся грамотная Россия. На просьбы Федюшки дать ему «книжечки почитать» барин и барыня обыкновенно говорили: «какие же тебе книжки? право, ничего нет такого!..» И давали ему первую попавшуюся под руку книгу, будь это – иностранный роман, политическая экономия или последняя книжка журнала. «На вот, – прибавляли они: – ведь не поймешь ничего…» – «Мне так!» – говорил Федя, которому действительно книжка была нужна просто так… так, как звезда не меркла во лбу… Но какую бы книгу тогдашнего времени (а господа были «следящие») они ему ни сунули, достаточно вспомнить самый тон времени, чтобы понять, что всякая тогдашняя книжка, независимо от формы, в сущности своей отвечала именно Фединому положению, говорила, хотя и робко и нежно, о его бедовом житье-бытье…

5